Старый Феофраст, сопровождаемый толпой учеников, шел по саду. Стояло лето. Уже отцвели левкои. Падали с роз лепестки. Покачивались на высоких стеблях царские кудри, своими цветками действительно напоминающие локоны.

Миновав ряды молодых олив и низкорослых миндальных деревец, старик остановился близ одинокой финиковой пальмы, с которой свисали массивные белые соцветия.

Юноши окружили учителя. Они стояли, укрытые от солнца огромными, похожими на перья фантастической птицы, поникшими листьями пальмы.

Феофраст безмолвствовал, рассеянно прикасаясь кончиками пальцев к мохнатому стволу. Ученики знали, что старик любит финиковую пальму и способен подолгу созерцать ее, не произнося ни слова. В своих книгах и беседах он вновь и вновь возвращался к этому дереву.

В поместье под Брюсселем богатая брабантская дама принимала свою подругу. После обеда хозяйка повела гостью в зимний сад. Там, среди редкостных заморских растений, приезжая вдруг увидела скромную ивовую ветку, посаженную в непомерно для нее большой глиняный сосуд.

— Это все причуды моего мужа, — улыбнулась хозяйка, перехватив изумленный взгляд подруги. — Он объяснял мне смысл своего опыта, но я не все поняла… Представьте, не поленился просушить в печи всю землю, которая насыпана в горшок, и взвесить с точностью до унции! Ветку он тоже взвесил. И, видите, прикрыл горшок, чтобы сор не попадал в почву. Муж поливает иву только дождевой водой и никому не позволяет прикасаться к растению. Он сказал, что опыт будет продолжаться пять лет.

Спит Болонья. Ночь спустилась на древний город с его знаменитым университетом, с церковью Святого Доминика, где чуть белеют во тьме статуи работы Микеланджело. Уснула папская Болонья, и лишь изредка под крытыми галереями, обрамляющими ее улицы, пробегают запоздалые гуляки.

Тишина и мрак царят в окрестностях города, на всей густонаселенной равнине у подножия Апеннин. Лишь в городке Кортичелли, на уединенной вилле, утопающей в зелени, — шум и свет.

Только что в дом влетела ватага молодых людей с факелами и фонарями И что за зрелище — все молодчики в масках и под гримом. Шутовской маскарад? Вот они, отшвырнув с порога хозяина виллы — бледного длинноволосого старика, — ворвались в его кабинет. Крушат мебель, бьют стекла, приборы, рвут рукописи. Всем распоряжается долговязый юнец в черной бархатной маске, измазанный гримом больше других. Ломаным, измененным голосом он изредка отдает команды: «Бей!», «Изорвать эту грязную писанину!», «Круши!», «Все уничтожай!»

В то весеннее солнечное утро конюх пастора Гейлса, рыжий долговязый Роберт, окончательно пришел к убеждению, что его достопочтенный хозяин спятил. Вот к чему приводят все эти фокусы, которые пастор называет опытами!

Судите сами. Роберт не торопясь (он всегда все делает не торопясь) чистил во дворе гнедого. Вдруг прибегает с какими-то трубками в руках хозяин и велит ему повалить коня. Да, повалить и привязать за ноги к столбам! Что поделаешь, — надо слушаться. Конюх откладывает скребницу и принимается за дело.

Конь повален и привязан. Быть может, хозяину взбрело в голову таким необычным способом проверить ковку? Роберт обиженно отходит. Но тут начинается такое, что у бедного конюха — слезы из глаз.

В Санкт-Петербурге, на Васильевском острове, близ Малой Невы, в середине XVIII века стоял просторный деревянный дом. В нем жили большей частью иноземцы, приглашенные на службу в молодую Петербургскую Академию наук, основанную Петром Первым. Летом 1741 года в этом доме, в дворовом флигеле, занял две комнатки широкоплечий, высоченного роста молодой человек с открытым бесхитростным лицом. Такие лица часто встречались во все времена на Руси у северян. Это был Михаил Васильевич Ломоносов. Он только что вернулся из Западной Европы, где провел в учении пять лет.

Спустя полгода, после изрядной канители, Ломоносова определили адъюнктом физического класса Петербургской Академии наук.

По соседству с домом, где жил Ломоносов, на Первой линии Васильевского острова находился «Ботанический огород». Осмотрев его вскоре по приезде в Петербург, Ломоносов воскликнул:

— Славно!

По английским портам идет молва: найдено верное средство от цинги. Юнги и молодые матросы, еще не ходившие за океан, рады: судьба избавляет их от болезни, уносящей на тот свет едва ли не меньше мореплавателей, нежели уносят кораблекрушения.

А морские волки — те лишь ухмыляются. В плимутской таверне краснолицый шкипер, отставив кружку с ромом, бурчит:

— Хотят уберечь нашего брата от этой штуки… Так я и поверил лекарям и химикам — сто чертей им в зубы! Кошельки набивают! Сходил бы кто-нибудь из этой братии хоть разок со мной на шхуне в Новую Голландию… Мертвый штиль — вот что пострашнее любой бури. Паруса провисят недель шесть, как бабьи тряпки на веревках, — и десны сгнили. Никакое снадобье не поможет, хоть сама пречистая дева Мария его приготовляй!..

Шкипер берется за трубку, обнажая на мгновение беззубый рот. И поди разбери — то ли от цинги выпали у морского волка зубы, то ли в пьяной драке он их потерял…

В Вене гуляла оспа. Императрицу Марию Терезию все сильнее охватывал страх. Она припомнила сложенную в Германии еще в средние века поговорку: «Оспа, как любовь, не щадит никого». Да, эта болезнь едва ли не хуже чумы. Та промчится бурей — и все стихает. Оспа же разгуливает не спеша, но от нее только в Европе ежегодно гибнет больше полумиллиона людей. Немало коронованных особ унесла в могилу оспа: королева английская Анна, малолетний российский император Петр Второй, герцог Бургундский с женой и сыном — это только за последнее полустолетие. Да и сама Мария Терезия принуждена накладывать на лицо лишний слой белил, чтобы скрыть следы перенесенной ею оспы. Ее министр Кауниц даже запретил в присутствии императрицы произносить название этой отвратительной болезни.

За себя Мария Терезия теперь не боится — дважды оспой не болеют. Но императрица произвела на свет, милостью божьей, шестнадцать человек детей. Надо уберечь их — ведь столько веков Габсбурги поставляли королевским дворам Европы невест и женихов! И Мария Терезия повелевает своему посланнику в Лондоне графу Сейлеру спешно приискать и направить в Вену хорошего оспопрививателя…

Как-то весною 1780 года к Шарлю Бонне, философу и натуралисту, уединившемуся под старость в поместье на берегу Женевского озера, приехал его друг и ученик Жан Сенебье. Всегда ровный и сдержанный, Сенебье на этот раз казался взволнованным: завзятый книголюб, он мял и теребил привезенную с собой книгу.

Бонне увел друга в дальний угол сада.

— Вы чем-то огорчены, мой милый? — спросил гостя хозяин, когда они уселись на скамью.

Сенебье протянул старику измятую книжицу парижского издания.

— Постойте-ка, — сказал Бонне, разглядывая обложку, — я ведь знавал этого голландца… Да, да, — бормотал философ, листая книгу под самым носом, — он приходил ко мне. Скор и ловок, ничего не скажешь. Опередил и достопочтенного Пристли и вас, мой друг. Вы ведь лет десять занимаетесь этой же проблемой?

Как быть полному сил любознательному юноше, если отец велит ему остаться у подножия горы, а сам отправляется на штурм ее вершины? Бурно протестовать? Предаться безысходному отчаянию? Устремиться к снежной шапке Монблана другой дорогой, чтобы там, в вышине, встретить отца торжествующим победителем?

Никола Теодор не сделал ни того, ни другого, ни третьего: он ведь де Соссюр, а в их старинном знатном лотарингском роду сдержанность всегда была основой поведения. Теодор молчаливо проводил отца и его спутников до первой кручи. Впереди отряда шел, поигрывая длинной палкой с железным наконечником, юный горец Жак Бальма, за ним — отец со своим слугой. Следом вытянулись в цепочку восемнадцать горцев, несших съестные припасы, меха, одеяла, приборы, дрова, солому для подстилки на ночлеге.

Трехмачтовый голландский корабль «Ява» шел из Роттердама в Индонезию. Северное море встретило судно крепким ветром. Матросы проворно брали рифы, изредка косясь на широколицего молодого человека, упорно торчащего наверху без дела в такую дурную погоду. Цепляется одной рукой за штормовой леер, а другой очки придерживает — спал бы лучше внизу. Чувствует и молодой человек, что пора уходить — не любит он попадать в смешные положения. Но не оторваться ему от белых гребней, с которых ветер срывает пену и стелет, и стелет ее белыми полосами по склону волны…

Все идет и так и совсем не так, как виделось в мечтах этому очкастому — сыну аптекаря из Хейльбронна Роберту Майеру. В гимназические годы он жадно глотал книги о великих путешествиях: кто этим не переболел! Что с того, что от Хейльбронна до моря сотни миль.

В ставку Симона Боливара, вождя креолов, поднявших восстание против испанского владычества, заявился с письмом от натуралиста и путешественника Гумбольдта молодой парижанин.

Боливар — худой, затянутый в генеральский мундир с высоким воротником, доходящим почти до бакенбард — принял юношу стоя. Пробежал письмо. Быстро заговорил на хорошем французском языке:

— Другу не отказывают в просьбе, а Гумбольдт старый наш друг. Но право же, месье Буссенго, мне гораздо легче предложить вам офицерский чин, нежели должность горного инженера. Ведь мы воюем уже больше десяти лет… О, я понимаю ваши колебания — юный возраст, отсутствие военных знаний… У нас есть генералы помоложе вас, и они сражаются прекрасно. Борцу за свободу ни юность, ни старость, ни болезни не помеха! Под нашими знаменами дерутся разных возрастов англичане, шведы, русские, немцы, французы. Как видите, мы уже перешагнули через Анды. Нам осталось выгнать испанцев из Перу — и южноамериканский континент свободен! Если вы на нашей стороне…

Увитый зеленью белый домик в Дауне близ Лондона. В гостиной сидят трое: хозяйка дома миссис Дарвин, ее сын Фрэнсис и гость из Москвы, профессор Петровской академии земледелия и лесоводства — Климент Аркадьевич Тимирязев.

В Англию Тимирязев приехал, надеясь повидать Чарлза Дарвина. Но когда в Лондоне русский ученый попросил у мистера Дайера, помощника директора ботанического сада, рекомендательное письмо к знаменитому натуралисту, то мистер Дайер даже руками замахал: после возвращения из кругосветного плавания на «Бигле» Дарвин постоянно хворает и новые знакомства для него мучительны. Родные всячески оберегают его от посетителей.

— И наконец, — мистер Дайер, видя, что русский настойчив, пустил в ход последний аргумент, казавшийся ему, вероятно, самым сильным, — в Даун нельзя иначе попасть, как попросив выслать к поезду экипаж. Но ведь вы не захотите обращаться с подобной просьбой к Дарвинам, не будучи с ними знакомы!

Хмурое петербургское осеннее утро. Извозчик, прикрикнув на лошадь, вяло цокающую по мостовой, оборачивается к седоку:

— Вот, барин, ежели бы синий лоскуток на небе проступил, такой, чтоб матросские штаны скроить из него можно было, тогда, значит, к погоде. Верная примета… Да где там, жди весны теперича…

Седок не отзывается, хотя думает о том же — о погоде. Сколько солнечных дней приходится на год в столице? Он выкапывает из памяти статью, прочитанную им с год назад в каком-то издании Академии наук. В среднем выводе, говорилось там, сто пятьдесят. Сто пятьдесят погожих дней и, следовательно, двести пятнадцать непогожих. Да, худо. Ему, магистру ботаники — Андрею Сергеевичу Фаминцыну, нужен свет, много света.

В Казанском университете шла защита магистерской диссертации. Диссертант, ботаник Михаил Семенович Цвет, только что появившийся в Казани, вызывал всеобщее любопытство. Действительно, все в нем было необычно: и редкая фамилия, столь созвучная его ученым занятиям; и то, что он произносил некоторые слова на французский лад (альфа и бета); и то, что добивался магистерской степени, уже имея докторскую, полученную за границей; и его манера держаться — приподнятая, театральная; и поэтическое восприятие явлений природы, редко выказываемое в среде ученых.

Только человек, обладающий воображением поэта, мог начать свою диссертацию («Физико-химическое строение хлорофильного зерна») такими словами:

Темной мартовской ночью 1938 года старый человек, перейдя тайком швейцарскую границу, покинул свою родину — Германию. Он поселился у самого рубежа, близ Базеля, и, приобретя кое-какие приборы, занялся опытами.

Старик, бежавший на шестьдесят седьмом году жизни из коричневой, гитлеровской, Германии, был нобелевским лауреатом. Его знал весь мир. И вскоре к беглецу явился с деловым предложением деловой американец. Не пожелает ли глубокоуважаемый профессор переехать в Соединенные Штаты, где ему предлагают, на самых выгодных условиях, работу в промышленности?.. Помимо полного материального благополучия, профессору обеспечена в Америке и безопасность. Здесь же, у самой границы, где шныряют агенты гестапо…

Старик вежливо, но твердо отказался покинуть Базель. Быть может, ему припомнилась судьба его отца, пытавшегося поискать счастья за океаном? Быть может, не хотелось расставаться с тихим уголком, где все напоминало родину — и немецкая речь, и Рейн с его живописными берегами? Быть может, мышечные ферменты, которыми он занялся здесь, интересовали его гораздо больше, чем тонкости технологии на химических заводах Америки?..

Он воспроизвел модель аппарата или машины, как угодно называйте, построенную учеными в пятидесятые годы текущего столетия. Модель — приближенная, гадательная, не действующая. Самый аппарат в натуре настолько сложен, что его устройство и принципы работы еще до конца не разгаданы. Ученые моделировали в значительной мере наугад. И создавали они свою модель в надежде на то, что она как-то поможет лучше уяснить принципы действия самой машины.

Кто же в таком случае создал машину, которую не удается ни разгадать, ни даже скопировать — пришельцы из космоса? Машина вполне земная, но она сотворена не человеком, а природой. Возможно, что на других планетах, где жизнь зародилась прежде, чем на Земле, разумные существа уже давно научились создавать подобные машины. Для нас же, обитателей Земли, постройка таких аппаратов — дело будущего, правда, может быть, не столь уж отдаленного.

Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru