Простоте этого рецепта мог бы позавидовать всякий: «Положи в горшок зерна, заткни его грязной рубашкой и жди». Что случится? Через двадцать один день появятся мыши: они зародятся из испарений слежавшегося зерна и грязной рубашки.

Второй рецепт требовал некоторых хлопот. «Выдолбите углубление в кирпиче, положите в него истолченной травы базилика, положите на первый кирпич второй, так, чтобы углубление было совершенно прикрыто; выставьте оба кирпича на солнце, и через несколько дней запах базилика, действуя как закваска, видоизменит траву в настоящих скорпионов».

Автором этих рецептов был один из крупнейших ученых своего времени (первая половина XVII века) — алхимик Ван-Гельмонт. Он утверждал, что сам наблюдал зарождение мышей в горшке, и мыши появились вполне взрослыми.

Гельмонт не был одинок, он не был и первым. Еще философы древней Греции — Аристотель и другие — утверждали, что лягушки родятся из ила, что насекомые, черви и прочая мелочь заводятся сами собой во всех мало-мальски подходящих местах.

Эти мысли, нисколько не измененные, легли в основу тогдашней науки о живом. Ученые средневековья преклонялись перед авторитетом Аристотеля. Это был он, непогрешимый и великий мудрец. Кто осмелится критиковать его?

В середине XVII века во Флоренции был организован небольшой кружок ученых, получивший громкое название «Академия опыта». Во главе академии стоял знаменитый физик Торричелли, а поддерживали его герцоги Медичи, занимавшиеся, между прочим, и покровительством точным наукам. Видное место в кружке-академии принадлежало Франческо Реди.

По профессии Реди был врачом. Он пользовался большой известностью и состоял придворным врачом тосканских герцогов. Уже одно это показывало, что Реди был не только опытным врачом, но и честным человеком.

В те времена, да еще в Италии, подсыпать яду в бокал вина, изготовить какой-нибудь отравленный фрукт, букет, перчатки и тому подобный «подарочек» было заурядным делом. И властители-герцоги больше других рисковали получить такое угощение. Домашний врач был особенно опасен, и если кого уж брали в домашние врачи — значит, ему верили вполне. А верить можно было только человеку неподкупной честности: простая привязанность в те времена измерялась золотом.

В 1600 году, когда Галилей и Кеплер только что начинали свои работы, молодой англичанин Вильям Гарвей покинул родину.

Ему было двадцать два года, он окончил Кембриджский университет и через Францию и Германию поехал в Италию. Там, в Падуе, профессорствовал знаменитый Фабрициус Аквапенденте. Его слава гремела по всей Европе, и, как ночные бабочки на свет фонаря, слетались на отблески его славы молодые врачи и студенты.

Учеником его и сделался молодой Гарвей.

Аквапенденте нашел в венах особые клапаны. Его ум не был склонен к обобщениям, его фантазия ученого спала непробудным сном. «Светило науки» записал факт, сообщил о нем в печати, вплел этим новую веточку в свой уже и без того большой венок и успокоился.

Гарвей был не таков.

— Факт? Этого мало! Нужно обобщить, нужно разузнать. Клапаны-то есть, но для чего они нужны?

Поставив себе этот вопрос, Гарвей тем самым незаметно для себя самого вступил на «тропу охотника». И охота за тайной кровообращения началась.

В XVII веке в городе Дельфте жил голландец Антоний Левенгук. В молодости — торговец сукном, позже — что-то вроде завхоза в судебной камере, он навсегда вошел в историю науки, хотя и был всего самоучкой-любителем. Заинтересовавшись увеличительными стеклами, он научился шлифовать их и достиг в этом деле редкостного для тех времен совершенства. Его линзы были безукоризненны и на редкость малы: всего диаметром три миллиметра и даже меньше. Увлекаясь все сильнее и сильнее, Левенгук большую часть своей длинной жизни (он прожил девяносто один год) отдал микроскопу. Правда, то был еще не микроскоп, а только лупа, и на современный микроскоп он походил не больше, чем самовар на паровоз, но он увеличивал. Великий искусник, Левенгук сумел изготовить микроскоп, увеличивающий в двести семьдесят раз. Микроскоп открыл людям новый мир: он позволял видеть до того невидимое.

Знаменитый химик Гей-Люссак несколько дней, с утра до вечера, не разгибаясь просидел в своей лаборатории. Он делал анализ газов, находящихся в жестянках с консервами Аппера.

Кислорода там не оказалось.

— Нидгэм был прав, — прошептал химик. — Без кислорода нет горения, нет дыхания, нет жизни. Воздух здесь изменен. Нет ничего удивительного в том, что в консервах нет самозарождения.

Гей-Люссак был очень пунктуален в своих исследованиях. Он решил проверить сделанное наблюдение: действительно ли кислород уж так необходим для микробов?

Он наполнил ртутью стеклянную трубку, запаянную с одного конца. Прижал пальцем открытый конец, перевернул трубку и опустил ее в чашку со ртутью. Там, под ртутью, он отпустил палец. Немного ртути вытекло, в верхней части трубки образовалось безвоздушное пространство. Это было помещение для микробов, которых намеревался поселить здесь хитроумный химик.

Мудрено лечить человека, не зная толком, как устроено его тело. А изучать анатомию на трупах не всегда было можно. Во времена, еще более далекие, чем те, о которых будет идти речь, вскрытие трупов было преопасным занятием: хорошо, если смельчак-анатом отделывался тюрьмой — чаще он рисковал жизнью.

«Что ж! — рассуждали врачи. — Нельзя вскрывать человека — займемся животными».

Врачи принялись вскрывать животных, конечно — млекопитающих. Сходство строения их тела со строением тела человека бросалось в глаза. Анатомы не делали из этого выводов о родстве, они не задумывались над историей развития животного мира, а если кто и делал это, то молчал, думая «про себя». Врачей интересовала лишь практическая сторона изучения анатомии крупных млекопитающих.

Конечно, далеко не все увиденное можно было применить к человеку, но исследователи этим мало смущались. Знаменитый врач Гален нередко сильно ошибался, применяя свои открытия, сделанные на животных, к человеку. Но… что же оставалось делать этим беднягам? Лучше знать немножко, чем ничего, лучше ошибаться иногда, чем работать с завязанными глазами.

В одной из кривых и узеньких улочек Амстердама была аптека. Ее содержал некий Якоб Сваммердам: уроженец деревни Сваммердам, он получил прозвище по имени этой деревушки.

Итак, в Амстердаме жил Ян-Якоб Сваммердам и занимался аптекарским искусством. Но изготовление мазей и пилюль, развешивание порошков и кипячение всевозможных настоев и микстур не заполняло его время до конца.

Зайдя в квартиру Якоба Сваммердама, вы по первому взгляду, пожалуй, и не поняли бы, кто в ней живет. Тут были и огромные фарфоровые вазы, и куски колчедана, и великолепные сростки горного хрусталя всех цветов и размеров… Да столько там всего было, что глаза разбегались. Якоб был большим любителем всяких диковинок. Он устроил у себя дома настоящий музей, или, как тогда называли, кунсткамеру. Не один десяток лет потратил Якоб на это почтенное занятие. Сколько вагонов порошков, бочек мазей и цистерн микстур нужно было продать, чтобы купить все то, что переполняло квартиру этого аптекаря!

Весь город знал об аптекаре, а он не дрожал над своими сокровищами, как многие коллекционеры, не прятал их под замок. Он пускал любоваться ими всех желающих, подрабатывая и на этом, ибо осмотр музея был прежде всего премией для постоянных покупателей и заказчиков.

Ну и путаница. Никакого порядка! — восклицали натуралисты, перелистывая увесистые тома, написанные чуть ли не во времена древних греков и позже переписанные или перепечатанные средневековыми монахами. — Хоть бы намек на порядок! Они столько тратили времени на эту воркотню, что его за глаза хватило бы, чтобы навести порядок — какой угодно и где угодно.

Поиски порядка продолжались много лет, и в них принимали участие все: и ботаники, и зоологи, и врачи, и монахи, и философы. Они и действовали вразброд, и шли сомкнутым строем. И все же порядок упорно не давался в руки. Причина проста: нельзя наводить порядок, не зная, в чем и как его наводить.

Шестнадцатый век — век Коперника и Джордано Бруно, Лютера и Лойолы — только что начался, когда в Цюрихе родился один из будущих искателей порядка. Его родители были бедны и вскоре умерли. Воспитывал его дядя, тоже человек небогатый и малообразованный. Казалось, что могло выйти из мальчика, кроме мелкого ремесленника?

Графом Бюффоном он сделался уже на склоне лет, почти стариком. В молодости его знали под именем Жоржа Луи Леклерка.

Юношей он, сын парламентского советника и богатого бургундского помещика, так понравился герцогу Кингстону, что тот увез его с собой в Англию. Отец-помещик не возражал. В те годы французы очень многому учились у англичан. Им приходилось делать это: Франция нищала, помещики разорялись, англичане же славились как хорошие хозяева.

— Пусть поездит, посмотрит мир, поучится, — решил отец. — Когда это и делать, как не в молодости…

Бюффон (будем называть его так) не был силен в английском языке и, чтобы подучиться ему, занялся переводами. Работая над переводом одной из книг Ньютона, он пополнил свои знания по математике и физике и заинтересовался этими науками. Профессионалом-математиком он не стал, но свою научную деятельность начал именно как математик.

— Чем я не ученый! — воскликнул Жорж Леклерк, увидя свою фамилию на обложке перевода. — Вот мой первый труд… Правда, это только перевод, — огорченно добавил он, — но… разве не могу я и сам написать книгу?

Бюффон не так уж долго пробыл в Англии и вскоре возвратился на родину. Но он многое повидал, а главное — увидел, как прилежно работают английские ученые.

Почему так схожи некоторые животные? Почему у кошки, льва, тигра, пантеры, ягуара, пумы, рыси, гепарда столько общего? Потому ли, что все они кровная родня? Или потому, что они построены по единому плану, частные случаи которого творец разнообразил на все лады?

Бюффон раздумывал и сомневался. Так прошел не один год, и вдруг он увидел небольшую немецкую книжку. В ней было всего двадцать четыре странички, и она называлась «О перерождении животных». Составлена Афанасием Каверзневым из России.

Прочитав книгу Каверзнева, Бюффон задумался:

— Этот русский очень старательно изучил мои сочинения, правда не все. Иногда он просто повторяет мои строчки. Но он делает из них совсем другие выводы. Он не признает моего «единого плана творения», а полагает, что все животные находятся в кровном родстве, что все они произошли от одного общего ствола. Он ушел в своих мыслях гораздо дальше меня. Но человек… — Бюффон вскочил с кресла и прошелся по кабинету. — Человек… Человек — это существо неба, а животные — дети земли. Так говорю я! А русский… Он считает человека и обезьян кровной родней. Человек — и обезьяна!

— Я отдам тебя в сапожники! — топал ногами сельский пастор Нилс Линнеус, он же Ингемарсон. — Может быть, шпандырь приучит тебя к труду.

Карл стоял и вертел в руках веточку растения. Эта веточка интересовала его куда больше, чем латинский язык и прочие школьные премудрости.

— Кому я говорю? — И отец вырвал веточку у него из рук. — Правы твои учителя — линейка для тебя слаба. Вот шпандырь — другое дело. Я сегодня же переговорю о тебе.

И пастор отправился искать сапожника, который согласился бы взять в ученье его старшего сына Карла. А Карл побрел в сад отца. Там у него было несколько «собственных» грядок с растениями. И там-то он — в ущерб латинскому языку и геометрии — проводил большую часть своего времени. По крайней мере — весной, летом и осенью.

С детства Карл интересовался растениями. Вместо того чтобы идти в класс, он убегал в лес и там собирал и разглядывал цветы и листья. Результаты столь легкомысленного отношения к школьным занятиям не замедлили сказаться. Когда отец Карла приехал в гимназию справиться об успехах сына, то его «утешили».

Директор латинской школы в Шпандау Конрад Шпренгель заболел. На него напала такая меланхолия, что даже римские поэты, стихи которых он так любил, не могли его развеселить. Он утратил вкус к работе, у него едва хватало сил выслушивать ответы учеников о премудростях латинской грамматики. Это было очень серьезным симптомом: если он разлюбил латинский язык, значит, дело плохо. Понурив голову, Шпренгель пошел к врачу.

— Вам нужно развлекаться, — глубокомысленно сказал врач.

— Что же мне, танцевать, что ли? — уныло возразил Шпренгель. — Так я уже староват для этого. Да и мое положение…

— Зачем танцевать? Гуляйте побольше, ходите в поле, в лес. Смотрите на цветы, слушайте птиц. Вот и развлечетесь, а чистый воздух — лучшее лекарство.

Шпренгель начал гулять за городом. Он уныло бродил по лесам и полям, дышал пылью на проселочных дорогах, промачивал ноги на болотистых лугах. Если он и смотрел себе под ноги, то только для того, чтобы не увязнуть в грязи или не свалиться в канаву. Его совсем не занимали ни цветы, ни трава, ни пушистые моховые кочки. Пение птиц его даже раздражало, но он покорно и терпеливо исполнял предписание врача и ходил, ходил, ходил…

Поэт, он был приглашен в министры Веймарским герцогом. Как это странно — министр-поэт! Но Гёте не отказался и принял министерский портфель. Впрочем, владения герцога были так невелики, что управлять ими особого труда не составляло.

В юности Гёте изучал медицину, слушал лекции по химии и хирургии. Но там, в больших и пыльных городах, где там было изучать ботанику?

Герцог подарил своему министру клочок земли. Через месяц Гёте уже начал строить дом, а через полтора — в середине мая — сидел на балконе своего дома и слушал пение соловья. Из собственного сада, с собственных грядок он послал жене обер-шталмейстера — важного придворного чиновника — Шарлотте фон-Штейн первую спаржу, не ахти какую, но для супа она годилась. В мае на огороде ничего не оказалось, и он послал ей розы, а в июне смог щегольнуть уже земляникой. Только в те месяцы, когда грядки огорода пустовали, Гёте слал ей цветы. В остальное же время спаржа чередовалась с земляникой, а землянику сменяли огурцы и даже — о, ужас! — репа и морковь.

Он спал на балконе и, просыпаясь, с наслаждением глядел на звездное небо, а не было звезд — любовался тучами. Слушал то свист черного дрозда, то раскаты далекого грома. Он был поэтом и любил природу. Как влюбленный, вздыхал, глядя на сад, и тут же соображал: а почему так хорош этот цветок, почему он так пахнет, почему, отчего, зачем?

Их было три профессора в Парижском музее естественной истории — Кювье, Ламарк и Жоффруа Сент-Илер. Самым старым был Ламарк, самым молодым — Сент-Илер, самым знаменитым — Кювье. Они, особенно Кювье и Сент-Илер, очень дружили, пока дело касалось чисто зоологических работ.

Один описывал моллюсков и рыб, другой изучал линнеевских «червей», третий — полипов. Все было хорошо и ясно: смотри на улитку и пиши, придумывай ей название… Но по мере того как они старели, росли их знания, являлась необходимость «обобщить» увиденное и изученное. И тогда начались ссоры, исчезла дружба.

Умирая, каждый из них был врагом двух остальных, и особенно в этом отношении прославился Кювье: он сделался заклятым врагом и Ламарка и Сент-Илера.

Труды и споры этих трех друзей-врагов не прошли бесследно. Кювье создал прославившую его имя «теорию типов» и создал «теорию катастроф», благодаря которой его имя упоминается во всех обзорах эволюционных учений и даже в школьных учебниках.

За моллюсками последовали черви и насекомые. Снова горы банок громоздились на рабочем столе Кювье, снова ланцет и ножницы не знали отдыха.

В 1760 году в Фиссингаузене, в Ганновере, стоял большой отряд французской армии. Шестнадцатилетний тщедушный юноша верхом на ободранной кляче въехал в лагерь и начал расспрашивать, где ему найти полковника.

— Не знаю, на что вы годны, — сказал полковник, прочитав рекомендательное письмо и пройдясь взглядом от запыленных башмаков до лба юноши. — У меня война, и детям здесь не место.

Юноша приготовился пустить слезу, и полковник сжалился над ним: оставил переночевать и обещал подумать о его деле.

На рассвете начался бой, и когда полковник вышел к своему отряду, то увидел в первом ряду гренадерской роты вчерашнего юношу.

— Ваше место в обозе! — закричал он.

Но юноша и ухом не повел.

Французы пошли в атаку. Один за другим выбывали из строя офицеры. Гренадеры стояли в засаде, за густой изгородью, но и туда добрались пули немцев.

— Командуй нами! — предложили юноше солдаты, когда ни одного офицера не осталось в живых: старые служаки, они привыкли подчиняться офицеру-дворянину.

Младшим по возрасту из трех профессоров зоологии в Парижском музее был Этьен Жоффруа Сент-Илер. И его родители готовили к духовной карьере, и он оставил церковь ради науки. Удивительное дело, сколько кандидатов в пасторы и аббаты оказались знаменитыми натуралистами: Линней, Кювье, Ламарк, Сент-Илер, Дарвин… Можно подумать, что в пыли духовных школ и семинарий носился какой-то таинственный микроб, специальностью которого было огорчать религиозно-практических родителей.

Ученая карьера Сент-Илера была молниеносна: двадцати одного года он оказался профессором-администратором музея. Этих успехов молодой человек достиг не без содействия тех самых аббатов, в компанию которых не захотел попасть. В дни сентябрьского террора (1792) Жоффруа спас от смерти нескольких аббатов, а главное — своего бывшего учителя, аббата Гаюи, отказавшегося принести присягу в верности нации. Этим поступком Сент-Илер снискал дружбу анатома Добантона — в прошлом помощника и соавтора Бюффона, а после его смерти — коменданта Королевского ботанического сада. Добантон устроил молодого натуралиста в музей: Сент-Илер обладал некоторыми знаниями по минералогии и кристаллографии: его учитель Гаюи увлекался этими науками. Конечно, пришлось подучиться зоологии, но с помощью Добантона Сент-Илер, человек прилежный и способный, быстро подготовился к чтению лекций и через год был назначен профессором.

Осенью 1829 года в списке воспитанников Московской Медико-хирургической академии появилось имя: Рулье Карл Францов, год рождения 1814, апреля 8-го дня.

Смуглый, черноволосый то ли подросток, то ли юноша приехал из Нижнего Новгорода. Уже одно то, что он собирался стать врачом, свидетельствовало о тощем кошельке его родителей: отцы со средствами редко отдавали своих сыновей «в лекаря». Мать Рулье была повивальной бабкой — новое свидетельство не только плохих денежных дел семьи Карла, но и ее положения в тогдашнем обществе: повивальная бабка — человек нужный, но лишь в свое время, да и то не ахти в каком кругу, а у всякой «мелкоты». Нужно было выводить подросшего сына «в люди», но как? Нет ни родных, ни друзей со связями, не дворянин и не купеческий сын, учился в дешевом провинциальном пансионе. Устроить его писцом в какую-нибудь канцелярию? Далеко ли уйдешь без образования и, главное, без покровителя, который потащит тебя вверх по служебной лестнице. А оказаться на всю жизнь мелким канцелярским чиновником — нет, это совсем не улыбалось ни Карлу, ни его родителям.

Если посмотришь на карту Европы, то почти посередине Англии увидишь написанное крупными буквами слово «Бирмингэм». Это большой фабричный город. К западу от Бирмингэма находится округ, или, как говорят в Англии, «графство» Шропшайр. Это глухая провинция, и главный город этого округа — Шрюсбери — маленький захолустный городишко. Река Северн огибает город и почти на три четверти окружает его, словно огромная канава, наполненная прозрачной водой.

На высоком берегу реки, на вершине крутого обрыва, — дом с большим фруктовым садом. Этот дом построил доктор Дарвин. Доктор был известным врачом в Шрюсбери, и у него была большая практика.

Ламарк напечатал свою книгу в 1809 году. В этом же году, 12 февраля, в доме над рекой закричал ребенок: у доктора Дарвина родился второй сын. Мальчика назвали Чарлзом, а так как он был четвертым по счету ребенком, то особых недоразумений с ним не было: мать уже достаточно изучила на практике хитрое дело ухода за малыми детьми.

Его судьба очень интересна. Из школьного учителя и землемера он сделался путешественником, линейку учителя и астролябию променял на охотничье ружье и сачок энтомолога. Чуть было не вырвав пальму первенства из рук Дарвина, он сделался позже его последователем и страстным защитником, но не до конца: кое в чем он никак не хотел согласиться с Дарвином.

Его не готовили ни к научной карьере, ни к должности врача, ни к проповеднической кафедре. У его отца было много детей и мало денег, и четырнадцатилетнего Альфреда Уоллеса отправили в Лондон обучаться ремеслу. Какому — все равно, лишь бы оно кормило.

Альфред сделался землемером. Но не успел он ознакомиться со всеми тонкостями обращения с астролябией и землемерной цепью, как попал в ученики к часовому мастеру.

— Похлопочи о месте морского врача, — посоветовал товарищ Томасу Гексли, когда тот, окончив курс и получив степень бакалавра, не знал, что с собой делать.

— Ну что это за служба! — возразил тот, но прошение подал.

Как это ни странно, ему не отказали, а предложили сдать экзамен. Когда неприятная процедура с держанием экзамена благополучно кончилась, его назначили в морской госпиталь. Здесь он попал под начальство сэра Джона Ричардстона, полярного исследователя, недурного натуралиста и угрюмого мизантропа. Полярные моря, как известно, не располагают к особой веселости, и это правило «Старый Джон», как прозвали Ричардстона молодые врачи, вполне оправдывал.

Гексли чувствовал себя на службе не очень плохо, а когда ему надоедало накладывать повязки и прописывать лекарства, то развлекался, издеваясь и подшучивая над мизантропом «Джоном». Ричардстон был очень не прочь отделаться от острого языка молодого врача, но для этого нужно было пристроить Гексли на другое место. И в конце концов он своего добился.

Изучение яйца началось очень давно. Еще Гарвей исследовал развитие куриного яйца. Реди пытался проникнуть в секреты мушиного яйца, а Сваммердам придумал свою теорию. Но все эти исследователи, — а их было много, — как бы знамениты и прилежны они ни были, действовали вразброд. Они не сравнивали результатов своих исследований, не старались обобщить увиденное. Навели порядок в запутанных «яичных делах» русские ученые, а первым из них был Карл Максимович Бэр.

По происхождению он был эстонец и воспитывался у себя на родине, у дяди. Еще ребенком Карлуша Бэр старательно собирал раковины и окаменелости. Он очень дорожил своими сокровищами и так старательно их прятал, что часто потом и сам не мог найти.

Когда Карлу исполнилось одиннадцать лет, он попал в руки учителя — медика Гланстрёма.

— Что ты делаешь? — спросил его однажды Карл, увидев, что учитель держит в одной руке цветок, а другой перелистывает какую-то странную книгу.

— Я хочу узнать название этого цветка, — ответил учитель, большой любитель ботаники.

«Я докажу!» — вот девиз его жизни. И Геккель «доказывал», не очень стесняясь в средствах: случалось даже, что он рисовал несуществующих животных или видел в микроскоп не то, что там было, а то, что ему хотелось увидеть. Он «доказывал» всю свою долгую жизнь, и так и умер, будучи уверен в своей победе. Он верил во все, что говорил, а говорил все, что только подсказывала ему его богатая фантазия.

Восьмилетним ребенком Эрнст прочитал книгу «Робинзон Крузо». Эта книга произвела на него такое впечатление, что он только и грезил необитаемыми островами, дикарями, Пятницами и кораблекрушениями. Гуляя с матерью, мальчик косился на каждый густой куст и ждал — не выскочит ли оттуда дикарь с размалеванным лицом и страшным копьем из рыбьей кости в руке. Коза, мирно ощипывавшая придорожный куст, тотчас же превращалась в его воображении в стадо диких коз, и он, замедляя шаги, шептал: «Мама! Тише…»

Это были прекрасные скелеты. Их кости выварили в больших котлах, с них счистили все лишнее, их выбелили. Чистенькие белые кости скрепили медными проволоками, закрученными в красивые спиральки. Скелеты укрепили на железных штангах, вбитых в деревянные полированные подставки. На больших белых этикетках были написаны черной тушью названия животных.

Стройными рядами красавцы скелеты стояли в Галерее сравнительной анатомии в Париже: в той самой галерее, начало которой положил знаменитый ученый Кювье, основатель не только этой галереи, но и самой науки — сравнительной анатомии.

Кое-где среди белых «красавцев» встречались «замарашки»: скелеты, которые не вываривали в котле: на костях виднелись присохшие обрывки сухожилий, и какие-то ссохшиеся пленки заменяли собой нарядные медные спиральки.

Кому интересно смотреть кости? Галерея пустовала: всего один человек бродил по ее залам.

7 ноября 1840 года, в небольшом имении Витебской губернии, у Онуфрия Ковалевского родился сын Александр.

«Пусть будет инженером, это доходное дело», — решил отец, когда мальчик подрос. И шестнадцатилетнего Сашу отправили в Петербург, в Корпус инженеров путей сообщения. Но Саша не захотел строить железные дороги, брать взятки от подрядчиков и обворовывать казну. Не доучившись в корпусе, он поступил в Петербургский университет вольнослушателем, — без аттестата зрелости нельзя было попасть в число «настоящих» студентов, — не окончил курс и здесь и уехал доучиваться за границу.

В Гейдельберге Александр увлекся — поначалу — химией; он даже опубликовал две небольшие химические работы. Вскоре химию сменила биология, и Ковалевский перешел из лаборатории знаменитого химика Бунзена (его имя увековечено названием газовой горелки — «бунзеновская горелка») в лабораторию известного зоолога Бронна.

Бронн — первый переводчик книги Дарвина «Происхождение видов» на немецкий язык. Однако он не был сторонником учения о естественном отборе, наоборот — эволюционное учение встретило в нем одного из врагов. И все же знакомство с Бронном помогло Ковалевскому очень рано познакомиться с учением Дарвина. Браня Дарвина, Бронн сделал из Ковалевского — дарвиниста.

Одна из самых обычных наших ракушек — речная перловица. Ее знают все. У нее две створки. Снаружи они некрасивые, бурые, в каких-то волоконцах; зато внутри — гладкие, белые, переливают перламутром. Открыть створки у живой ракушки нелегко — все ногти обломаешь. Такие сильные мускулы у перловицы и так крепко сжимает она створки своей раковины.

Бывали случаи, что внутри ракушки находили икринки какой-то рыбы. Как они туда попали? Конечно, перловица не заглатывала их, икринки попадали в нее как-то иначе.

Одно время думали, что это икра подкаменщика: есть такая маленькая головастая рыбка — бычок-подкаменщик. Правда, никто не видел, как подкаменщик откладывает икру в ракушку, и все-таки думали на него.

Подкаменщик — занятная рыбка. Он не столько плавает, сколько ползает по дну. Прячется под камнями. Иногда роет норку в песке, словно делает в нем маленькую печурку; поэтому его на юге зовут «печкуром».

Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru